Неточные совпадения
То направлял он прогулку свою по плоской вершине возвышений, в виду расстилавшихся внизу долин, по которым повсюду оставались еще большие озера от разлития воды; или же вступал в овраги, где едва начинавшие убираться листьями дерева отягчены птичьими гнездами, — оглушенный карканьем ворон, разговорами галок и граньями грачей, перекрестными летаньями, помрачавшими небо; или же спускался вниз к поемным местам и разорванным плотинам — глядеть, как с оглушительным шумом неслась повергаться вода на мельничные колеса; или же пробирался дале к пристани, откуда неслись, вместе с течью воды, первые суда, нагруженные горохом, овсом, ячменем и пшеницей; или отправлялся в поля на первые весенние
работы глядеть, как свежая орань
черной полосою проходила по зелени, или же как ловкий сеятель бросал из горсти семена ровно, метко, ни зернышка не передавши на ту или другую сторону.
Он бросил фуражку с перчатками на стол и начал обтягивать фалды и поправляться перед зеркалом;
черный огромный платок, навернутый на высочайший подгалстушник, которого щетина поддерживала его подбородок, высовывался на полвершка из-за воротника; ему показалось мало: он вытащил его кверху до ушей; от этой трудной
работы, — ибо воротник мундира был очень узок и беспокоен, — лицо его налилось кровью.
Явно, что он влюблен, потому что стал еще доверчивее прежнего; у него даже появилось серебряное кольцо с
чернью, здешней
работы: оно мне показалось подозрительным…
Прочие дворяне сидели на диванах, кучками жались к дверям и подле окон; один, уже, немолодой, но женоподобный по наружности помещик, стоял в уголку, вздрагивал, краснел и с замешательством вертел у себя на желудке печаткою своих часов, хотя никто не обращал на него внимания; иные господа, в круглых фраках и клетчатых панталонах
работы московского портного, вечного цехового мастера Фирса Клюхина, рассуждали необыкновенно развязно и бойко, свободно поворачивая своими жирными и голыми затылками; молодой человек, лет двадцати, подслеповатый и белокурый, с ног до головы одетый в
черную одежду, видимо робел, но язвительно улыбался…
Пожарные в касках и
черных куртках стояли у ворот дома Винокурова, не принимая участия в
работе; их медные головы точно плавились, и было что-то очень важное в
черных неподвижных фигурах, с головами римских легионеров.
По чугунной лестнице, содрогавшейся от
работы типографских машин в нижнем этаже, Самгин вошел в большую комнату; среди ее, за длинным столом, покрытым клеенкой, закапанной
чернилами, сидел Иван Дронов и, посвистывая, списывал что-то из записной книжки на узкую полосу бумаги.
С лодок набралось много простых японцев, гребцов и слуг; они с удивлением, разинув рты, смотрели, как двое, рулевой, с русыми, загнутыми кверху усами и строгим, неулыбающимся лицом, и другой, с
черными бакенбардами, пожилой боцман, с гремушками в руках, плясали долго и неистово, как будто работали трудную
работу.
А главное в том, что он порядком установился у фирмы, как человек дельный и оборотливый, и постепенно забрал дела в свои руки, так что заключение рассказа и главная вкусность в нем для Лопухова вышло вот что: он получает место помощника управляющего заводом, управляющий будет только почетное лицо, из товарищей фирмы, с почетным жалованьем; а управлять будет он; товарищ фирмы только на этом условии и взял место управляющего, «я, говорит, не могу, куда мне», — да вы только место занимайте, чтобы сидел на нем честный человек, а в дело нечего вам мешаться, я буду делать», — «а если так, то можно, возьму место», но ведь и не в этом важность, что власть, а в том, что он получает 3500 руб. жалованья, почти на 1000 руб. больше, чем прежде получал всего и от случайной
черной литературной
работы, и от уроков, и от прежнего места на заводе, стало быть, теперь можно бросить все, кроме завода, — и превосходно.
В одну из тех минут, когда, с уроком в руке, занимаешься прогулкой по комнате, стараясь ступать только по одним щелям половиц, или пением какого-нибудь несообразного мотива, или размазыванием
чернил по краю стола, или повторением без всякой мысли какого-нибудь изречения — одним словом, в одну из тех минут, когда ум отказывается от
работы и воображение, взяв верх, ищет впечатлений, я вышел из классной и без всякой цели спустился к площадке.
Опустилось солнышко за
черную полосу темного леса; воротились мужики домой с полевой
работы, торопились они засветло отужинать — после Николина дня грешно в избах огонь вздувать. Трифон Лохматый, сидя на лавке возле двери, разболокался [Раздевался.], Фекла с дочерьми ставила на стол ужину… Вдруг к воротам подкатила пара саврасок.
Склонялся день к вечеру; красным шаром стояло солнце над окраиной неба, обрамленной
черной полосой лесов; улеглась пыль, в воздухе засвежело, со всех сторон понеслось благоуханье цветов и смолистый запах ели, пихты и можжевельника; стихло щебетанье птичек, и звончей стал доноситься из отдаленья говор людей, возвращавшихся с полевых
работ.
Свершилась казнь. Народ беспечный
Идет, рассыпавшись, домой
И про свои
работы вечны
Уже толкует меж собой.
Пустеет поле понемногу.
Тогда чрез пеструю дорогу
Перебежали две жены.
Утомлены, запылены,
Они, казалось, к месту казни
Спешили, полные боязни.
«Уж поздно», — кто-то им сказал
И в поле перстом указал.
Там роковой намост ломали,
Молился в
черных ризах поп,
И на телегу подымали
Два казака дубовый гроб.
Невольно я обратил внимание на эти руки: они загрубели и
почернели от
работы, но были невелики и такой красивой формы, что им позавидовали бы многие благовоспитанные девицы.
Он снимает рощи, корчует пни, разводит плантации, овладевает всеми промыслами, от которых, при менее
черной сравнительно
работе, можно ожидать более прибылей, и даже угрожает забрать в свои руки исконный здешний промысел «откармливания пеунов».
Редакция сатирического и юмористического журнала «Зритель» помещалась на Тверском бульваре в доме Фальковской, где-то на третьем этаже. Тут же была и цинкография В.В. Давыдова. В.В. Давыдов был всегда весь замазанный, закоптелый, высокий и стройный, в синей нанковой, выгоревшей от кислоты блузе, с
черными от
работы руками, — похожий на коммунара с парижских баррикад 1871 года. По духу он и действительно был таким.
Бывало, Агафья, вся в
черном, с темным платком на голове, с похудевшим, как воск прозрачным, но все еще прекрасным и выразительным лицом, сидит прямо и вяжет чулок; у ног ее, на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится над какой-нибудь
работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья; а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие пречистой девы, житие отшельников, угодников божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, — и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как на тех местах, где кровь их падала, цветы вырастали.
Странно было подумать: весь этот запутанный клубок отчаяния, неверия, бездорожья,
черных мыслей о жизни, горьких самообвинений — клубок, в котором все мы бились и задыхались, — как бы он легко мог размотаться, какие бы широкие дороги открылись к напряженной, удовлетворяющей душу
работе, как легко могла бы задышать грудь, только захоти этого один человек!
Это была
работа трудная и долгая: клался в рот кусок
черной резины, и эту резину нужно было жевать — целый месяц!
В убогой своей избушке она писала и переводила. Способ
работы у нее был ужасный. Когда Вера Ивановна писала, она по целым дням ничего не ела и только непрерывно пила крепчайший
черный кофе. И так иногда по пять-шесть дней. На нервную ее организацию и на больное сердце такой способ
работы действовал самым разрушительным образом. В жизни она была удивительно неприхотлива. Сварит себе в горшочке гречневой каши и ест ее несколько дней. Одевалась она очень небрежно, причесывалась кое-как.
Когда вспоминаю Зыбино: сладкое безделье в солнечном блеске, вкусная еда, зеленые чащи сада, сверкающая прохлада реки Вашаны, просторные комнаты барского дома с огромными окнами. Когда вспоминаю Владычню: маленький, тесный домик с бревенчатыми стенами, плач за стеною грудной сестренки Ани, простая еда, цветущий пруд с
черною водою и пиявками, тяжелая
работа с утренней зари до вечерней, крепкое ощущение мускульной силы в теле.
Первый портрет — 1877 года, когда ей было двадцать пять лет. Девически-чистое лицо, очень толстая и длинная коса сбегает по правому плечу вниз. Вышитая мордовская рубашка под
черной бархатной безрукавкой. На прекрасном лице — грусть, но грусть светлая, решимость и глубокое удовлетворение. Она нашла дорогу и вся живет революционной
работой, в которую ушла целиком. «Девушка строгого, почти монашеского типа». Так определил ее Глеб. Успенский, как раз в то время познакомившийся с нею.
— Превосходные! — продолжал поручик, обращаясь уже более к дамам. — Мебель обита пунцовым бархатом, с
черными цветами — вещь, кажется, очень обыкновенная, но в
работе это дивно как хорошо! Потом эти канделябры, люстры и, наконец, огромнейшие картины фламандской школы! Я посмотрел на некоторые, и, конечно, судить трудно, но, должно быть, оригиналы — чудо, что такое!
Это была настоящая
работа гномов, где покрытые сажей человеческие фигуры вырывались из темноты при неровно вспыхивавшем пламени в горнах печей, как привидения, и сейчас же исчезали в темноте, которая после каждой волны света казалась
чернее предыдущей, пока глаз не осваивался с нею.
Симпатии к угнетаемой все более и более высказываются в здешнем обществе:
работа наших не пропадает даром. Все высшее общество (правда, хотя и из глупого подражания) облеклось в жалобу:
черный цвет является преобладающим в женских нарядах; на языке у многих слова сожаления, сочувствия к нам и слова порицания своего российского правительства.
На столе
черного дерева, замечательной
работы были бронзовые изделия, морские карты, бинокль, часы в хрустальном столбе; на стенах — атмосферические приборы.
Что Дарье
работы прибудет,
Что ждут ее
черные дни.
«Жалеть ее некому будет», —
Согласно решили они…
Пуская
черные клубы дыма из своей белой трубы, «Коршун» полным ходом приближается к пенящимся бурунам, которые волнистой серебристой лентой белеются у острова. Это могучие океанские волны с шумом разбиваются о преграду, поднявшуюся благодаря вековечной
работе маленьких полипов из неизмеримых глубин океана, — об узкую надводную полоску кольцеобразного кораллового рифа у самого острова.
А там, в дальних аллеях, — учащаяся молодежь, сельские учителя в широкополых шляпах, иногда
черных, иногда местной
работы из прочной соломы — брылях.
Пионеры, — и эта тонконогая мелкота в красных галстучках была втянута в кипящий котел общей
работы. Ребята, под руководством пионервожатых, являлись на дом к прогульщикам, торчали у «
черных касс», специально устроенных для прогульщиков, дразнили и высмеивали их; мастерили кладбища для лодырей и рвачей: вдруг в столовке — картонные могилы, а на них кресты с надписями...
В понедельник из восьми работниц этой группы четыре оказались переведенными на новую
работу, а на их место были поставлены комсомолки, снятые с намазки
черной стрелки. Предварительно с девчатами основательно поговорил в бюро ячейки Гриша Камышов.
Утром Юрка с Ниной поехали в Одинцовку. Стоял морозец, солнце сверкало. За успокоившимися бело-голубыми снегами дымчато серели голые рощи, в них четко выделялись
черные ели. Юрка настойчиво расспрашивал Нинку о ее
работе, жадно смотрел в глаза.
Бася после
работы поспала и сейчас одевалась. Не по-всегдашнему одевалась, а очень старательно, внимательно гляделась в зеркало.
Черные кудри красиво выбивались из-под алой косынки, повязанной на голове, как фригийский колпак. И глаза блестели по-особенному, с ожиданием и радостным волнением. Нинка любовалась ее стройной фигурой и прекрасным, матово-бледным лицом.
— Это очень мешает иногда, — сказала постоялка задумчиво. — Да… есть теперь люди, которые начали говорить, что наше время — не время великих задач, крупных дел, что мы должны взяться за простую,
чёрную, будничную
работу… Я смеялась над этими людьми, но, может быть, они правы! И, может быть, простая-то
работа и есть величайшая задача, истинное геройство!
Летели с поля на гнёзда
чёрные птицы, неприятно каркая; торопясь кончить
работу, стучали бондари, на улице было пусто, сыро, точно в корыте, из которого только что слили грязную воду.
Мне сделалось даже совестно фигурировать в роли именинника, потому что другие сидели без
работы; это было
черной точкой на моем литературном горизонте.
По небу ползли тяжелые
черные тучи: в горах шел снег. От фанзы Кивета поднималась кверху беловатая струйка дыма. Там кто-то рубил дрова, и звук топора звонко доносился на эту сторону реки. Когда мы подошли к дому, стрелки обступили Глеголу. Он начал им рассказывать, как все случилось, а я пошел прямо к себе, разделся и сел за
работу.
— Успокойся, княжна-козочка, успокойся, джаным-светик, ни одна роза не расцветет без воли Господа, — успокаивала меня добрая грузинка, гладя мои
черные косы и утирая мои слезы грубыми, заскорузлыми от
работы руками.
Кедровская дача нынешнее лето из конца в конец кипела промысловой
работой. Не было такой речки или ложка, где не желтели бы кучки взрытой земли и не
чернели заброшенные шурфы, залитые водой. Все это были разведки, а настоящих
работ поставлено было пока сравнительно немного. Одни места оказались не стоящими разработки, по малому содержанию золота, другие не были еще отведены в полной форме, как того требовал горный устав. Работало десятка три приисков, из которых одна Богоданка прославилась своим богатством.
В маленькое оконце, дребезжавшее от
работы паровой машины, глядела ночь
черным пятном; под полом, тоже дрожавшим, с хрипеньем и бульканьем бежала поднятая из шахты рудная вода; слышно было, как хрипел насос и громыхали чугунные шестерни.
Иногда к нему забегал с
работы Павел, весь измазанный грязью, салом, в прожжённой блузе, с
чёрным от копоти лицом.
Она чувствовала себя едва ли не хуже детей. Каждое, самое простое, обыкновенное наказание вроде стояния за
черным столом в углу, или исполнения двойной
работы, налагаемой на провинившихся, болезненно отзывалось в ее сердце, мягком, снисходительном и гуманном.
Сверкая медью, пароход ласково и быстро прижимался всё ближе к берегу, стало видно
черные стены мола, из-за них в небо поднимались сотни мачт, кое-где неподвижно висели яркие лоскутья флагов,
черный дым таял в воздухе, доносился запах масла, угольной пыли, шум
работ в гавани и сложный гул большого города.
Эта наблюдательная и, в сущности, очень добрая особа работала на Пазухиных, как мельничное колесо, но, когда на горизонте всплывало тревожившее ее облако, она бросала всякую
работу, надевала на голову
черную шерстяную шаль и отправлялась по гостям, где ей всегда были рады.
При такой
работе он всегда пачкал пальцы в
чернилах и, кончив бесконечные приказы старосте, кричал: «малый!» и требовал мыла и таз с рукомойником.
На душе было мрачно. Она шила и думала, и от всего, о чем думала, на душе становилось еще мрачнее. Шить ей было трудно: руки одеревенели от
работы, глаза болели от постоянного вглядывания в номера страниц при фальцовке; по
черному она ничего не видела, нитку ей вдела Зина. Это в двадцать-то шесть лет! Что же будет дальше?… И голова постоянно кружится, и в сердце болит, по утрам тяжелая, мутная тошнота…
— Тогда бы ты уж должен больше о нас заботиться… На
черный день у нас ничего нету. Вон, когда ты у Гебгарда разбил хозяйской кошке голову, сколько ты? — всего два месяца пробыл без
работы, и то чуть мы с голоду не перемерли. Заболеешь ты, помрешь — что мы станем делать? Мне что, мне-то все равно, а за что Зине пропадать? Ты только о своем удовольствии думаешь, а до нас тебе дела нет. Товарищу ты последний двугривенный отдашь, а мы хоть по миру иди; тебе все равно!
Наступила дождливая, грязная, темная осень. Наступила безработица, и я дня по три сидел дома без дела или же исполнял разные не малярные
работы, например, таскал землю для
черного наката, получая за это по двугривенному в день. Доктор Благово уехал в Петербург. Сестра не приходила ко мне. Редька лежал у себя дома больной, со дня на день ожидая смерти.
Дон-Кихот Рогожин появился за воротами в подаренной ему настоятелем за
работу черной мантии, из которой он намеревался себе сделать плащ, но потом нашел, что она может ему служить свою службу и без переделки. Он швырнул в кибитку целый ворох переплетенных и просто в кули связанных рукописей и закричал...
Бассейн был у царя во дворце, восьмиугольный, прохладный бассейн из белого мрамора. Темно-зеленые малахитовые ступени спускались к его дну. Облицовка из египетской яшмы, снежно-белой с розовыми, чуть заметными прожилками, служила ему рамою. Лучшее
черное дерево пошло на отделку стен. Четыре львиные головы из розового сардоникса извергали тонкими струями воду в бассейн. Восемь серебряных отполированных зеркал отличной сидонской
работы, в рост человека, были вделаны в стены между легкими белыми колоннами.
Обгорелый шест, которого концы опирались на двух камнях, держал медный котелок с водою; один из этих камней обставлен был сковородою с остатками изжаренной с луком жирной почки, облупленным подносом с изукрашенным золотыми цветами карафином [Карафин — графин.], с двумя серебряными чарами, расписанными
чернью,
работы устюжской, и узорочною серебряною братиною [Братина — сосуд для вина и пива.] с кровлею, вероятно, жалованною царями кому-нибудь из родителей собеседников при милостивом слове.